Я захохотал так, что в груди у меня захрипело. От сильного смеха мне иногда сжимало легкие, как во время болезни, только не так сильно, и проходило это само, без порошков Звягинцевой.
— А еще какие? — нетерпеливо спросил я.
— Про петушка есть еще смешнее. Был петушок один, отправился путешествовать. Вот идет он по лесу, встречается ему лиса…
— Оля, иди есть! — крикнула из кухни бабушка.
— Я поем, дорасскажу тебе.
— Расскажи сейчас! — испуганно уцепился я за ослабевшие объятия. — Потом вы опять с бабушкой будете, а мы так и не поговорим.
— Поговорим обязательно, я же еще не ухожу.
— Ну я же знаю, как будет! Не уходи, подожди!
— Ты же не хочешь, чтоб я с голоду умерла?
— Ты поешь, только про петушка расскажи. Коротко хотя бы…
— Ну он встречает лису, волка, медведя, все у него спрашивают: «Куда ты, петушок, идешь?» «Путешествовать…»
— Ты есть идешь или нет? Что, я тебе еще и набиваться должна?
— Я пойду, а то она ругаться начнет.
— Мама…
— Сейчас я вернусь.
Объятия разорвались. Чумочка встала и пошла к двери. Тысячи невидимых рук бросились за ней, но понуро вернулись к груди, бессильные заменить две настоящих. Я знал, что мама скоро уйдет и обнять ее я уже не смогу. Но мама выглянула в коридор, быстро вернулась ко мне, прижала и зашептала в ухо:
— Не грусти, сыночка. Скоро дядя Толя получит хорошую работу, у нас будут деньги, и я смогу тебя забрать. Мы давно хотим, но нам вдвоем сейчас совсем жить не на что, как мы втроем будем? Обязательно заберу тебя! И поговорим тогда, и поиграем, и все, что захочешь. Все время вместе будем, обещаю тебе. Ну, не куксись, кисеныш. Что ты, как маленький совсем? Я же здесь еще. Сейчас приду к тебе опять.
— Ты идешь или нет? — снова крикнула бабушка.
— Сейчас вернусь, здесь с тобой рядом поем, — пообещала Чумочка и вышла из комнаты.
Я остался один на диване. Во всем, что прошептала мне мама, важны были только слова «я приду к тебе, кисеныш», остальное было продолжением сказки. Этого не могло быть на самом деле. Мама не могла меня забрать, счастье не могло стать жизнью, и жизнь никогда не позволила бы счастью заводить свои правила. Она устанавливала свои, и только им я мог подчиняться, подстраиваясь, чтобы любить маму, ничего не нарушая.
— Сейчас она вернется, скажи, что тебе неинтересно сказки какие-то слушать про петушка… — зашептала бабушка, появившись в комнате вскоре после того, как из нее вышла мама. — Пусть она сама в говнах ходит, что она за дурачка тебя держит. Скажи, что тебя техника интересует, наука. Имей достоинство, не опускайся до кретинизма. Будешь достойным человеком, все тебе будет — и магнитофон, и все что захочешь. А будешь, как недоросль, байки дешевые слушать, будет к тебе и отношение такое…
— Что ж ты ребенка против меня настраиваешь? — осуждающе сказала мама, войдя в комнату с тарелкой творога. — Что ж ты покупаешь его? Он слушал, у него глаза загорелись. Как он может сказать, что ему неинтересно было? Зачем ты так? Иезуитка ты!
— Никто его не покупает! Зачем ему мать, которая припрется раз в месяц да еще сожрет то, что ему куплено? Чтоб тебе этот творог комом в горле встал! Даже волчица у сына своего куска не отнимет!
— Спасибо, мам, я наелась… — сказала мама, поставив тарелку с творогом на стол.
— Ох, какие мы гордые! Жанна Д'Арк пятнистая, держите меня! Что ж ты, такая гордая, прислугой нерасписанной в своей квартире ходишь? Знаю почему, боишься, что распишешься, а он тебя коленом под зад да в разменянную квартиру помоложе приведет, не такую высохшую. А он так и сделает! У него уж и на примете есть одна. Я видела!
— Кого ты видела?
— Увидишь, когда приведет.
— Баба, нос заложило, — сказал я, дергая бабушку за руку. — Закапай что-нибудь.
— Будешь одна, никому не нужная, без мужа, без детей — поймешь, каково мне пришлось всю жизнь в одиночестве задыхаться, — продолжала бабушка, не обращая на меня внимания. — Все отдавала! Внутренности вынимала — нате, ешьте! Хоть бы капля сочувствия мелькнула! Как должное хапали!
— Про мужа не знаю, а в ребенке ты мне не отказывай! Хоть он и с тобой живет, хоть ты его и настраиваешь, а он все равно мой!
— Нет у тебя ребенка! Променяла! У тебя карлик есть, его бди! Это мой ребенок, я его муками выстрадала!
— Что ж ты муками своими руки себе так развязываешь?
— Что, сволочь?! Что я муками своими делаю?! — крикнула бабушка и схватила с буфета деревянного фокстерьера.
Я бросился к ней и, плача от ужаса, стал загораживать маму. Один раз подобное уже было, и я не помнил чего-либо страшнее. Страх застилал мне глаза. Я видел только острый угол подставки и хотел одного — чтобы тяжелая деревянная собака осталась на месте.
— Баба, не надо! Не надо!
— Уйди, гнида, не путайся под ногами!
— Ненормальная, что ты делаешь?! — крикнула мама, убегая от бабушки за стол. — Поставь собаку!
— Не бойся, поставлю, — презрительно сказала бабушка, устанавливая фокстерьера на прежнее место и смахивая с него рукавом пыль. — Отцу подарили, я о такую курву марать не стану. Да ты и не курва даже, ты вообще не женщина. Чтоб твои органы собакам выбросили за то, что ты ребенка родить посмела.
— За что ж ты ненавидишь меня так? — спросила мама, и по щекам ее потекли слезы. — За что ж при сыне меня так топчешь? Все забрала! Вещи забрала, сына забрала, так ты и любовь его забрать хочешь? Сашенька! — схватила вдруг мама с вешалки мое пальто. — Пойдем со мной! Пойдем, я тебя забираю…
— Оставь пальто, сука, не тобой куплено! — крикнула бабушка и снова взяла фокстерьера. — Только подойди к нему!